Неточные совпадения
Освободясь от пробки влажной,
Бутылка хлопнула; вино
Шипит; и вот с осанкой важной,
Куплетом мучимый давно,
Трике встает; пред ним собранье
Хранит глубокое молчанье.
Татьяна чуть жива; Трике,
К ней обратясь с листком в руке,
Запел, фальшивя. Плески, клики
Его приветствуют. Она
Певцу присесть принуждена;
Поэт же скромный, хоть великий,
Ее здоровье первый
пьетИ ей куплет передает.
Она
запела: ее голос недурен, но
поет она плохо… впрочем, я не слушал. Зато Грушницкий, облокотясь на рояль против нее, пожирал ее глазами и поминутно говорил вполголоса: «Charmant! de€licieux!» [Очаровательно! прелестно (фр.)]
Ночь еще только что обняла небо, но Бульба всегда ложился рано. Он развалился на ковре, накрылся бараньим тулупом, потому что ночной воздух
был довольно свеж и потому что Бульба любил укрыться потеплее, когда
был дома. Он вскоре захрапел, и за ним последовал весь двор; все, что ни лежало в разных его углах, захрапело и
запело; прежде всего заснул сторож, потому что более всех напился для приезда паничей.
— А я в самом деле
пела тогда, как давно не
пела, даже, кажется, никогда… Не просите меня
петь, я не
спою уж больше так… Постойте, еще одно
спою… — сказала она, и в ту же минуту лицо ее будто вспыхнуло, глаза загорелись, она опустилась на стул, сильно взяла два-три аккорда и
запела.
К дьячку с семинаристами
Пристали: «
Пой „Веселую“!»
Запели молодцы.
(Ту песню — не народную —
Впервые
спел сын Трифона,
Григорий, вахлакам,
И с «Положенья» царского,
С народа крепи снявшего,
Она по пьяным праздникам
Как плясовая пелася
Попами и дворовыми, —
Вахлак ее не
пел,
А, слушая, притопывал,
Присвистывал; «Веселою»
Не в шутку называл...
Как велено, так сделано:
Ходила с гневом на сердце,
А лишнего не молвила
Словечка никому.
Зимой пришел Филиппушка,
Привез платочек шелковый
Да прокатил на саночках
В Екатеринин день,
И горя словно не
было!
Запела, как певала я
В родительском дому.
Мы
были однолеточки,
Не трогай нас — нам весело,
Всегда у нас лады.
То правда, что и мужа-то
Такого, как Филиппушка,
Со свечкой поискать…
Солдат ударил в ложечки,
Что
было вплоть до берегу
Народу — все сбегается.
Ударил — и
запел...
Он вышел в дверь перегородки, поднял руки и
запел по — французски: «
Был король в Ту-у-ле». — Вронский,
выпьешь?
— Вы меня не узнаете, барин? — прошептал опять голос; он словно испарялся из едва шевелившихся губ. — Да и где узнать! Я Лукерья… Помните, что хороводы у матушки у вашей в Спасском водила… помните, я еще
запевалой была?
Один
было смельчак
запел, да и присел тотчас к земле, за других спрятался…
Он и Елизавета Спивак
запели незнакомый Климу дуэт, маленький музыкант отлично аккомпанировал. Музыка всегда успокаивала Самгина, точнее — она опустошала его, изгоняя все думы и чувствования; слушая музыку, он ощущал только ласковую грусть. Дама
пела вдохновенно, небольшим, но очень выработанным сопрано, ее лицо потеряло сходство с лицом кошки, облагородилось печалью, стройная фигура стала еще выше и тоньше. Кутузов
пел очень красивым баритоном, легко и умело. Особенно трогательно они
спели финал...
Она любила дарить ему книги, репродукции с модных картин, подарила бювар, на коже которого
был вытиснен фавн, и чернильницу невероятно вычурной формы. У нее
было много смешных примет, маленьких суеверий, она стыдилась их, стыдилась, видимо, и своей веры в бога. Стоя с Климом в Казанском соборе за пасхальной обедней, она, когда
запели «Христос воскресе», вздрогнула, пошатнулась и тихонько зарыдала.
Со двора поднимался гнилой запах мыла, жира; воздух
был горяч и неподвижен. Мальчишка вдруг, точно его обожгло,
запел пронзительным голосом...
В доме
было тихо, потом, как-то вдруг, в столовой послышался негромкий смех, что-то звучно, как пощечина, шлепнулось, передвинули стул, и два женских голоса негромко
запели.
— А когда мне
было лет тринадцать, напротив нас чинили крышу, я сидела у окна, — меня в тот день наказали, — и мальчишка кровельщик делал мне гримасы. Потом другой кровельщик
запел песню, мальчишка тоже стал
петь, и — так хорошо выходило у них. Но вдруг песня кончилась криком, коротеньким таким и резким, тотчас же шлепнулось, как подушка, — это упал на землю старший кровельщик, а мальчишка лег животом на железо и распластался, точно не человек, а — рисунок…
Марина, схватив Кутузова за рукав, потащила его к роялю, там они
запели «Не искушай». Климу показалось, что бородач
поет излишне чувствительно, это не гармонирует с его коренастой фигурой, мужиковатым лицом, — не гармонирует и даже несколько смешно. Сильный и богатый голос Марины оглушал, она плохо владела им, верхние ноты звучали резко, крикливо. Клим
был очень доволен, когда Кутузов, кончив дуэт, бесцеремонно сказал ей...
За большим столом военные и штатские люди, мужчины и женщины, стоя, с бокалами в руках,
запели «Боже, царя храни» отчаянно громко и оглушая друг друга, должно
быть, не слыша, что
поют неверно, фальшиво. Неистовое пение оборвалось на словах «сильной державы» — кто-то пронзительно закричал...
Самгин шел бездумно, бережно охраняя чувство удовлетворения, наполнявшее его, как вино стакан.
Было уже синевато-сумрачно, вспыхивали огни, толпы людей, густея, становились шумливей. Около Театральной площади из переулка вышла группа людей, человек двести, впереди ее — бородачи, одетые в однообразные поддевки; выступив на мостовую, они угрюмо, но стройно
запели...
Ей долго не давали
петь, потом она что-то сказала публике и снова удивительно легко
запела в тишине.
Запевали «Дубинушку» двое: один — коренастый, в красной, пропотевшей, изорванной рубахе без пояса, в растоптанных лаптях, с голыми выше локтей руками, точно покрытыми железной ржавчиной. Он
пел высочайшим, резким тенором и, удивительно фокусно подсвистывая среди слов, притопывал ногою, играл всем телом, а железными руками играл на тугой веревке, точно на гуслях, а
пел — не стесняясь выбором слов...
Обнявшись, Дуняша и Алина снова не громко
запели, как бы беседуя между собою, а когда они кончили, горничная объявила, что готов ужин. Ужинали тихо,
пили мало, все о чем-то задумались, даже Лютов молчал, и после ужина тотчас разошлись по комнатам.
— Сегодня —
пою! Ой, Клим, страшно! Ты придешь? Ты — речи народу говорил? Это тоже страшно? Это должно
быть страшнее, чем
петь! Я ног под собою не слышу, выходя на публику, холод в спине, под ложечкой — тоска! Глаза, глаза, глаза, — говорила она, тыкая пальцем в воздух. — Женщины — злые, кажется, что они проклинают меня, ждут, чтоб я сорвала голос,
запела петухом, — это они потому, что каждый мужчина хочет изнасиловать меня, а им — завидно!
запел он и, сунув палку под мышку, потряс свободной рукой ствол молодой сосны. — Костерчик разведи, только — чтобы огонь не убежал. Погорит сушняк — пепел
будет, дунет ветер — нету пеплу! Все — дух. Везде. Ходи в духе…
Внезапный звук пронесся среди деревьев с неожиданностью тревожной погони; это
запел кларнет. Музыкант, выйдя на палубу, сыграл отрывок мелодии, полной печального, протяжного повторения. Звук дрожал, как голос, скрывающий горе; усилился, улыбнулся грустным переливом и оборвался. Далекое эхо смутно
напевало ту же мелодию.
«Вы всю… грусть мою… поймите», —
запел было, но уже вполголоса, Зеленый и смолк.
В ответ на это японцы
запели свою песню, то
есть что надо послать в Едо, в верховный совет, тот доложит сиогуну, сиогун микадо, и поэтому ответа скоро получить — унмоглик! невозможно.
— Не спрашивай, — сказал он, завертываясь еще крепче, — не спрашивай, Остап; не то поседеешь! — И захрапел так, что воробьи, которые забрались
было на баштан, поподымались с перепугу на воздух. Но где уж там ему спалось! Нечего сказать, хитрая
была бестия, дай Боже ему царствие небесное! — умел отделаться всегда. Иной раз такую
запоет песню, что губы станешь кусать.
Побудешь у монахов, не то
запоешь.
— Николай Андреич сейчас придет, — сказала Марфенька, — а я не знаю, как теперь мне
быть с ним. Станет звать в сад, я не пойду, в поле — тоже не пойду и бегать не стану. Это я все могу. А если станет смешить меня — я уж не утерплю, бабушка, — засмеюсь, воля ваша! Или
запоет, попросит сыграть: что я ему скажу?
Запевала оживляется, — что видит, о том и
поет. Вот он усмотрел толстую барыню-щеголиху и высоким фальцетом, отчеканивая слова, выводит...
Вечером покатились двое саней. Одни сани катились с болтовней и шутками; но другие сани
были уж из рук вон: только выехали за город,
запели во весь голос, и что
запели!
Верочка села к фортепьяно и
запела «Тройку» — тогда эта песня
была только что положена на музыку, — по мнению, питаемому Марьей Алексевною за дверью, эта песня очень хороша: девушка засмотрелась на офицера, — Верка-то, когда захочет, ведь умная, шельма! — Скоро Верочка остановилась: и это все так...
— Пожалуй, только ведь я не умею
петь, но это мне не остановка, мне ничто не остановка! Но mesdames и messieurs, я
пою вовсе не для вас, я
пою только для детей. Дети мои, не смейтесь над матерью! — а сама брала аккорды, подбирая аккомпанемент: — дети, не сметь смеяться, потому что я
буду петь с чувством. И стараясь выводить ноты как можно визгливее, она
запела...
При выезде из деревни, в нише, стояла небольшая мадонна, перед нею горел фонарь; крестьянские девушки, шедшие с работы, покрытые своим белым убрусом на голове, опустились на колени и
запели молитву, к ним присоединились шедшие мимо нищие пиферари; [музыканты, играющие на дудке (от ит. pifferare).] я
был глубоко потрясен, глубоко тронут.
Он громко
запел ту же песню и весь спирт вылил в огонь. На мгновение в костре вспыхнуло синее пламя. После этого Дерсу стал бросать в костер листья табака, сухую рыбу, мясо, соль, чумизу, рис, муку, кусок синей дабы, новые китайские улы, коробок спичек и, наконец, пустую бутылку. Дерсу перестал
петь. Он сел на землю, опустил голову на грудь и глубоко о чем-то задумался.
Я
запел, но голос мой
был такой слабый, что я удивился и испугался своему голосу.
— Дело следующее-с, то
есть, собственно, два дела-с, сестрица. Первое, что сестрица Серафима подверглась прахтикованному
запою.
Только что кончили эту псáльму, по знаку Николая Александрыча все вскочили с мест и бросились на средину сионской горницы под изображение святого духа. Прибежал туда и блаженный Софронушка. Подняв руки кверху и взирая на святое изображение, жалобным, заунывным
напевом Божьи люди
запели главную свою песню, что зовется ими «молитвой Господней».
Тогда хлысты
запели громогласно «Царю Небесный», канон Пятидесятницы, а затем «Дай к нам, Господи, дай к нам Иисуса Христа», — песня, без которой ни одно хлыстовское сборище не обходится, где б оно ни совершалось, в Петербурге ли, как бывало при Катерине Филипповне, в московских ли монастырях, когда они
были рассадниками хлыстовщины, у старой ли богомолки в избе сельского келейного ряда, или в барском дому какого-нибудь помещика.
— Увидите и не узнаете прежнюю Фленушку, — говорила Таисея. — Ровно восемь месяцев, как она уж в инокинях. Все под руку подобрала, никто в обители без позволения ее шагу сделать не может. Строга
была Манефа, а эта еще строже; как сам знаешь, первая
была проказница и заводчица всех проказ, а теперь совсем другая стала; теперь вздумай-ка белица мирскую песню
запеть, то́тчас ее под начал, да еще, пожалуй, в чулан. Все у нее ходят, как линь по дну. Ты когда идти к ней сбираешься?
— Благ сосуд избранный! — тихо прошептала Марья Ивановна и, бережно положив Дуню на свою постель, низко склонилась над ней и чуть слышно
запела каким-то диким и восторженным
напевом...
Вот середь круга выходит девица. Рдеют пышные ланиты, высокой волной поднимается грудь, застенчиво поникли темные очи, робеет чернобровая красавица, первая по Миршени невеста Марфуша, богатого скупщика Семена Парамонова дочь. Тихо двинулся хоровод, громкую песню
запел он, и пошла Марфуша павой ходить, сама беленьким платочком помахивает. А молодцы и девицы дружно
поют...
Другую песню
запоют!» То особенно досадно
было соседям, что Луповицкие при таком состоянии отшельниками живут — ни псарни, ни отъезжих полей, ни картежной игры, ни безумной гульбы, ни попоек.
— То-то и
есть, оттого вы так и говорите. А вот как огреют вас разика три, четыре, так не бойсь другую песню
запоете.
Подавала Марья Ивановна Дуне белый батистовый платок, пальмовую ветку и рядом с собой посадила. После того
был «привод» Василисушки. Затем, обращаясь к обеим новым сестрицам, Божьи люди
запели «приводную песнь...
Все встали. На Марью Ивановну «накатило». Она
была в восторге, в исступленье, слово ее
было «живое слово, святое, вдохновенное, пророческое». Всем телом дрожа и сжимая грудь изо всей силы, диким, но торжественным каким-то голосом
запела она...
И
запели девки развеселую, и вся беседа пошла плясать, не стерпела сама Мироновна. Размахивая полотенцем заместо платочка, пошла она семенить вдоль и поперек по избе. Эх,
был бы десятник жив, уже как бы накостылял он шею своей сожительнице, но теперь она вдова — значит, мирской человек: ее поле — ее и воля.
Собрáлись дéвицы, подошли к ним молодцы, но стали особым кружком. В хороводе песню за песней
поют, но игра идет вяло, невесело. Молодица, что созывную песню
запевала, становится середь хоровода и начинает...
— Эй вы, девушки-красоточки!
Пойте, лебедушки, развеселую, чтобы сердце заскребло, чтобы в нас, молодцах, все суставчики ходенем пошли…
Запевай, Лизавета, а вы, красны девицы, подтягивайте. Пляши, молодцы! Разгула хочется. Плясать охота. Ну, девки, зачинай!
— У нас, на селе, одна женщина
есть, тоже все на тоску жалуется. А в церкви, как только «иже херувимы» или причастный стих
запоют, сейчас выкликать начнет. Что с ней ни делали: и попа отчитывать призывали, и староста сколько раз стегал — она все свое. И представьте, как начнет выкликать, живот у нее вот как раздует. Гора горой.